Новый оборонный заказ. Стратегии
Новый оборонный заказ. Стратегии
РУС |  ENG
Новый оборонный заказ. Стратегии

Эволюция насилия

Авторы: Александра Григоренко, Дмитрий Палей 

Мы изучаем статистику потерь, следим за перемещением войск, сравниваем вооружение сторон, обсуждаем заявления политиков и строим предположения о сроках завершения очередного конфликта. Однако за этим потоком легко упустить из виду саму машину насилия, которую человеческая цивилизация приводит в движение на протяжении многих тысячелетий.

 

Каждый день рабочий выкатывал с территории предприятия тачку, наполненную всяким строительным мусором. Бдительный охранник, подозревая его в краже, тщательно перебирал содержимое, осматривал каждый предмет, но раз за разом не находил ничего примечательного.

Спустя годы рабочий и охранник встретились вновь. Охранник, которого все еще мучило любопытство, наконец спросил:

– Признайся, ты ведь все-таки что-то воровал?

– Конечно, – ответил рабочий. – Я воровал тачки.

 

 

Притчей о тачке начинается книга Славоя Жижека «О насилии»[1]. Суть ее в ошибке наблюдателя, сосредоточенного на очевидном и потому не замечающего главного. Мы привыкли распознавать насилие по его непосредственным проявлениям – разрушениям и жертвам, оставляя за пределами внимания условия и механизмы, которые делают насилие возможным и воспроизводимым. В терминологии Жижека видимое, «субъективное» насилие заслоняет объективное – системное и символическое, встроенное в сам порядок общественных отношений. Поэтому важнее не распределить роли между охранником, рабочим и содержимым тачки, а задать вопрос: что именно мы не замечаем, пока внимательно рассматриваем очевидное?

Мы изучаем статистику потерь, следим за перемещением войск, сравниваем вооружение сторон, обсуждаем заявления политиков и строим предположения о сроках завершения очередного конфликта. Однако за этим потоком легко упустить из виду саму машину насилия, которую человеческая цивилизация приводит в движение на протяжении многих тысячелетий. Меняется ее содержимое – совершенствуются технологии. Возникают новые способы оправдания агрессии и новые каналы ее трансляции. Но сама тачка продолжает пересекать проходную.

Не следует ли сместить фокус внимания? Не ограничиваться вопросами о том, кто, где и каким оружием воюет, а попытаться понять, почему насилие вновь и вновь становится допустимым способом разрешения противоречий. Что заставляет людей приводить эту машину в движение? Какие общественные институты способны ее остановить, а какие, напротив, разогнать? Становится ли человечество в принципе менее склонным к насилию – или меняются лишь формы, условия допустимости и способы легитимации?

Иными словами: уменьшается ли сама тачка – или мы всего лишь внимательнее сортируем то, что в ней лежит?

 

Понятие без определения

Здесь важно начать с определения проблемы. У нас нет единственного общепринятого понимания насилия. В разных исследовательских традициях оно может означать физическое причинение вреда, угрозу силой, структурное принуждение, символическое подавление или институционально закрепленное неравенство.

Жижек именно поэтому разделяет субъективное, символическое и системное насилие. Его интересует не только момент, когда один человек бьет или убивает другого, но и порядок, способный производить вред, оставаясь внешне нормальным. Насилие может быть не вспышкой агрессии, а процедурой, нормой или устройством института.

Но здесь начинается и главная сложность: чем шире мы понимаем насилие, тем сложнее его измерять. Если число человеческих жертв можно посчитать, то как сравнить его с принудительным переселением, государственным террором, экономическим принуждением или структурным исключением? Поэтому значительная часть споров о том, становится ли человечество менее жестоким, на самом деле – споры не только о данных, но и о границах самого понятия и связанных явлений.

Война – бесспорное проявление агрессии и насилия. Современный мир, связанный тысячами экономических, политических и информационных взаимозависимостей, создал сложную систему правил ведения войны. Ее ограничили, кодифицировали и окружили целым сводом юридических норм, но идея ее полной эрадикации все еще кажется утопичной.

Однако сегодня любой вооруженный конфликт оказывается в сфере действия международного гуманитарного права. Одни способы причинения смерти остаются юридически допустимыми, другие запрещаются как неизбирательные, причиняющие излишние повреждения или ненужные страдания. Международное право не упраздняет насилие, а устанавливает его пределы и как бы выдает «сертификат соответствия».

Фундаментальное противоречие состоит в том, что правила ведения войны создаются, чтобы сузить пространство допустимой жестокости, однако одновременно они создают юридический язык, позволяющий различать запрещенное насилие и применение силы, не выходящее за установленные правом пределы. Для оправдания удара уже недостаточно заявить о праве сильного – требуется доказать, что объект является военной целью, ожидаемый сопутствующий ущерб приемлем, а при планировании и проведении атаки приняты необходимые меры предосторожности.

 

Левиафан нападает, защищает или защищается

Одна из старейших дискуссий о человеческой природе, насилии и государстве, восходит к гоббсовской традиции. Если люди оставлены без сильной власти, конкуренция, страх и стремление к господству порождают постоянную угрозу насилия, считал основатель политической философии. Государство Гоббса, его Левиафан, возникает как механизм ограничения, монополизируя законное применение силы, и уменьшает кровную месть, частные войны, набеги и бытовые убийства.

Но если частное насилие действительно сокращается, означает ли это сокращение насилия вообще? Или всего лишь происходит его централизация? Государство запрещает человеку мстить самостоятельно – и одновременно получает право арестовывать, принуждать, заключать в тюрьму, воевать и в крайнем случае убивать. Именно поэтому государственную монополию на насилие можно рассматривать одновременно и как одно из величайших достижений цивилизации, и как механизм концентрации огромной принудительной силы.

Современная литература по истории насилия показывает, что сам переход от малых обществ к централизованным государствам нельзя описать простой формулой «больше государства – меньше насилия». Исследования археологии и антропологии демонстрируют гораздо более сложную картину: государственность способна снижать те или иные формы межличностного насилия, но вместе с ростом социальной сложности изобретать новые масштабы организованной войны.

Согласны ли вы с утверждением, что мы живем в самое мирное время за всю историю человеческой цивилизации? Это предположение вынесено в заглавие мирового бестселлера «Лучшее в нас. Почему насилия в мире стало меньше», его автор – ученый-когнитивист и эволюционный психолог Стивен Пинкер. Однако, несмотря на свою популярность, монография вызвала длительные дебаты, в том числе в научном сообществе. Возражения против концепции Пинкера связаны не столько с очевидным фактом существования войн и даже ростом их числа и масштабированием (рис. 1), сколько с более сложным вопросом: что именно мы измеряем, когда говорим о росте или сокращении насилия?

 

Пинкер неумолимо оптимистичен, утверждая, что исчезновение насилия – это длительный и противоречивый процесс, который не исключает войн, катастроф и периодов резкого отката, но все же предлагает улавливать долгосрочный позитивный тренд. Речь идет о том, что на протяжении веков и тысячелетий вероятность погибнуть от руки другого человека во многих обществах значительно снизилась, и все больше форм насилия утрачивают общественную легитимность.

Здесь концепция Пинкера отчасти поддерживает гоббсовскую линию, но существенно ее расширяет. Снижение насилия Пинкер связывает не с одной конкретной причиной (развитием государственности), а с длительным взаимодействием государства, торговли, распространения грамотности и образования, расширения эмпатии, изменения моральных норм и способности человека к рациональному самоконтролю. Государственная монополия на применение силы становится лишь одним и не основным механизмом этого процесса.

Возможно, сегодня мы живем в самую мирную эпоху за все время существования нашего вида

Стивен Пинкер, психолог и когнитивист

Именно последняя часть аргумента особенно существенна. Рабство, публичные казни, пытки, дуэли, телесные наказания, преследование религиозных меньшинств постепенно переставали быть не просто распространенными практиками – они утрачивали легитимность. В этом отношении Пинкер предлагает измерять эволюцию насилия не только количеством погибших, но и сокращением пространства общественно допустимой жестокости.

Однако эта убедительная конструкция сталкивается с серьезной методологической проблемой. Можно ли построить единую историческую кривую насилия, если ее начальные и конечные точки измерены совершенно разными инструментами?

Для современных обществ существуют статистика убийств, демографические данные, судебные архивы и базы вооруженных конфликтов. Для доисторических обществ – останки, следы травм на костях, отдельные массовые захоронения и этнографические аналогии. А небольшая группа, в которой в результате столкновения погибли десять человек, и современное государство, потерявшее в войне десятки тысяч, дают радикально разные результаты в зависимости от того, считаем ли мы абсолютное число погибших или их долю в общем населении.

Здесь проходит одна из главных линий критики Пинкера. Антрополог Ричард Ли оспаривал репрезентативность используемых оценок насильственной смертности среди охотников-собирателей. Биоархеологи обращали внимание на смешение разнородных археологических материалов и проблему распространения данных отдельных археологических памятников на большие исторические периоды и целые типы обществ.

Более поздние исследования также предостерегают от объединения в одной статистической категории межличностных убийств и межгрупповой войны: это связанные, но не идентичные формы насилия. Научная дискуссия, таким образом, идет уже не о том, существует ли историческая динамика, а о том, какую именно динамику позволяют увидеть имеющиеся данные.

Еще одно возражение относится не к данным, а к самому предмету измерения. Снижение смертности от насилия не обязательно означает сокращение насилия как социального явления. Технологическое превосходство позволяет одной стороне вести войну с меньшими собственными потерями; медицина спасает раненых, которые прежде умерли бы; дистанционные средства дают возможность применять силу, не подвергая непосредственному риску того, кто ее применяет. В статистике смертности результат может выглядеть как гуманизация. Но произошло ли уменьшение насилия – или уменьшилась только вероятность смерти избранных его участников?

И наконец, остается проблема, поставленная Жижеком еще радикальнее. Подсчитывая убийства, войны, казни и другие наблюдаемые акты физического принуждения, не оставляем ли мы за пределами статистики те формы насилия, которые вообще не выглядят как отдельное насильственное событие? Если часть принуждения перемещается из физической в институциональную, экономическую или символическую сферу, количественное снижение видимого насилия еще не описывает всей картины.

Поэтому тезис Пинкера нельзя ни опровергнуть сегодняшними новостями, ни окончательно доказать длинным рядом исторической статистики. Его работа ставит значительно более интересный вопрос: если насилие действительно отступает, то посредством каких механизмов это происходит?

И здесь от антропологии и статистики мы неизбежно переходим к институтам.

 

Право и привилегия

Право представляет собой, пожалуй, самый очевидный пример институциональной попытки ограничить насилие. Но его отношения с насилием изначально двойственны. Закон запрещает убийство и одновременно определяет условия необходимой обороны. Запрещает произвольное лишение свободы и наделяет государство правом заключать человека под стражу. Ограничивает применение силы полицией и одновременно предоставляет ей право на ее применение, в оговоренных случаях практически беспредельное. Государство и право, таким образом, не уничтожают насилие. Они его диверсифицируют.

На международном уровне эта конструкция еще отчетливее. После двух мировых войн право впервые попыталось ограничить не только способы ведения войны, но и само обращение государств к военной силе. Статья 2(4) Устава ООН запрещает угрозу силой или ее применение в международных отношениях. Одновременно статья 51 сохраняет право государства на индивидуальную или коллективную самооборону, а глава VII предоставляет Совету Безопасности полномочия санкционировать принудительные меры.

Сегодня любой вооруженный конфликт оказывается погружен в пространство международного гуманитарного права. Его участники обязаны различать комбатантов и мирное население, военные и гражданские объекты, соотносить предполагаемый ущерб с ожидаемым военным преимуществом и принимать меры для сокращения потерь среди гражданских лиц.

Одновременно международное право запрещает или ограничивает отдельные средства и методы ведения войны: химическое и биологическое оружие, противопехотные мины и кассетные боеприпасы для государств – участников соответствующих конвенций, неизбирательные нападения, оружие и методы, причиняющие излишние повреждения или ненужные страдания.

 

Для того, кто применяет такое оружие, становится априори невозможно погибнуть, убивая

Грегуар Шамаю, философ

 

Возможно, именно наличие правовых норм, задача которых – делегитимизировать определенную форму насилия, позволяет иначе взглянуть на историческую динамику, которую описывает Пинкер. Один из наиболее значительных процессов последних столетий заключается в последовательном усложнении условий, при которых насилие может быть признано допустимым.

 

Ограничения и оправдания

Одним из наиболее выразительных примеров двойственной эффективности и ограничения права можно считать историю запрета химического оружия. Гаагская декларация 1899 г. запрещала применение снарядов, единственной целью которых было распространение удушающих или вредоносных газов.

Однако уже Первая мировая война показала, что между появлением нормы и ее соблюдением располагается обширная территория толкования. Применив хлор, Германия утверждала, что действовала в ответ на использование французами гранат со слезоточивым газом. Кроме того, германская сторона настаивала на отсутствии формального нарушения: газ был лишь выпущен из баллонов, а не доставлен артиллерийскими снарядами. Буква соглашения, таким образом, якобы оставалась нетронутой, хотя его очевидная цель была нарушена.

В дальнейшем Великобритания, Франция и США также оправдывали применение химического оружия необходимостью ответить на действия противника.

Эта история показывает не только слабость международных запретов. Она демонстрирует еще более сложный механизм: по мере укрепления нормы меняется язык легитимации насилия. Право используется как ограничитель насилия и как язык его оправдания. При этом сама необходимость оправдываться свидетельствует о влиянии правовых норм. Прежняя безусловная допустимость уже утрачена. Но из этого не следует, что признание нормы способно радикально менять ситуацию во всех случаях и со всеми участниками.

Международный запрет эффективен не потому, что он существует на бумаге, а потому, что вокруг него должна складываться комбинация из почти универсального участия, проверяемости, механизмов контроля и устойчивой политической стигмы. Когда хотя бы один из этих элементов отсутствует, возникает разрыв между нормой и практикой. Иногда этот разрыв особенно велик именно там, где речь идет о наиболее разрушительных видах оружия.

История международного права дает несколько примеров запретов, которые действительно изменили практику государств. Но есть и обратные случаи: нормы существуют десятилетиями, а их действие ограничено либо отсутствием универсального участия, либо невозможностью добиться соблюдения. Самый показательный контраст дают международные договоры в сфере контроля над вооружениями.

Конвенция о запрещении химического оружия (КЗХО) 1993 г. – один из редких примеров почти универсального режима разоружения. В число его участников входят 193 государства, а Организация по запрещению химического оружия располагает собственным механизмом деклараций, инспекций, лабораторной проверки и установления фактов применения. В 2023 г. ОЗХО подтвердила уничтожение всех заявленных государствами-участниками запасов химического оружия – более 72 тыс. тонн отравляющих веществ.

Однако пример Сирии показывает одновременно и силу, и пределы этой системы. Сирия присоединилась к Конвенции в 2013 г. Тем не менее, последующие расследования ОЗХО установили, что в ряде эпизодов сирийские правительственные силы применяли химические вещества в качестве оружия. В январе 2026 г. Investigation and Identification Team ОЗХО пришла к выводу о наличии разумных оснований считать сирийские ВВС ответственными за применение хлора в Кафр-Зейте в 2016 г. В мае 2026-го инспекторы обнаружили десятки ранее не задекларированных химических боеприпасов и другие материалы, относящиеся к программе прежнего сирийского режима.

Этот пример важен именно своей двойственностью. Конвенция не предотвратила нарушение. Но она создала систему, способную спустя годы установить факт применения, связать его с конкретным субъектом, выявить незадекларированные запасы и потребовать их уничтожения. Иначе говоря, успешный запрет не обязательно означает, что запрещенное действие больше никогда не происходит. Иногда его эффективность проявляется в другом: нарушение невозможно совершить открыто и без последствий.

 

Противопехотные мины: сильная норма без универсального участия

Оттавская конвенция 1997 г. запрещает применение, производство, передачу и накопление противопехотных мин и требует уничтожения запасов и расчистки заминированных территорий. К марту 2026 г. в число ее участников входит 161 государство. Однако среди государств, которые так и не присоединились к договору, остаются, в частности, США, Китай и Россия.

В последние годы появились и новые случаи выхода европейских государств из Конвенции по соображениям национальной безопасности.

Норма приобрела сильную международную стигму: глобальное производство, экспорт и применение противопехотных мин существенно сократились, и даже ряд государств вне договора добровольно ограничивают их использование. Но юридическая обязанность по полному запрету существует только для участников Конвенции.

Особенно нагляден здесь пример Мьянмы. Страна не является участницей Оттавской конвенции. По данным МККК и правозащитных организаций, противопехотные мины широко применяются в продолжающемся конфликте, причем используют их как вооруженные силы, так и некоторые негосударственные группы. В 2024 г. только за первые девять месяцев были задокументированы сотни гражданских жертв в результате воздействия мин и взрывоопасных остатков войны.

С юридической точки зрения возникает неприятная, но важная коллизия: оружие может быть почти универсально стигматизировано, но государство, которое не стало участником специализированного договора, не связано запретом.

 

Ядерное оружие: самая жесткая коллизия

Самая двусмысленная конструкция возникает там, где потенциальный масштаб насилия максимален. Договор о нераспространении ядерного оружия 1968 г. (ДНЯО) (Treaty on the Non-Proliferation of Nuclear Weapons, NPT) составляет основу глобального режима нераспространения. Но он не устанавливает одинаковых обязательств для ядерных и неядерных государств.

Договор закрепил особый статус пяти государств, которые произвели и испытали ядерное оружие до 1 января 1967 г.: США, СССР (теперь соответствующие обязательства принадлежат России), Великобритании, Франции и Китая. Остальные участники обязуются не получать, не производить и иным способом не приобретать ядерное оружие, а ядерные державы – вести переговоры о разоружении.

Однако Индия, Пакистан и Израиль никогда не присоединялись к ДНЯО и обладают ядерными арсеналами. КНДР присоединилась к Договору, а в 2003 г. объявила о выходе из него.

Юридическая конструкция получается почти абсурдной. Государство – участник ДНЯО, не обладающее ядерным оружием, юридически обязано никогда его не приобретать. Но государство, которое изначально не стало участником Договора, не нарушает ДНЯО самим фактом обладания ядерным оружием, поскольку договорные обязательства на него не распространяются. Это фундаментальная особенность договорного права: договор связывает тех, кто согласился быть им связанным. Здесь особенно заметен разрыв между нормой нераспространения и универсальностью права.

Однако современный режим ядерного нераспространения near certainty развивается по нескольким параллельным траекториям: через традиционные механизмы нераспространения и контроля вооружений и через более новый гуманитарный режим запрета.

В 2017 г. был принят Договор о запрещении ядерного оружия (ДЗЯО) (Treaty on the Prohibition of Nuclear Weapons, TPNW), который запрещает своим участникам разработку, владение, применение и угрозу применения ядерного оружия. На сентябрь 2026 г. его участниками являются 75 государств. Но ни одно государство, обладающее ядерным оружием, к нему не присоединилось. Исследователи режима прямо отмечают этот парадокс: договор способен формировать стигму и усиливать делегитимацию оружия даже без участия ядерных держав, но без присоединения самих обладателей оружия он не может непосредственно привести к его уничтожению[3].

Получается почти перевернутая конструкция: государства, уже отказавшиеся от ядерного оружия, юридически запрещают его себе еще раз, а государства, которые обладают им, остаются за пределами запрета.

Договор о всеобъемлющем запрещении ядерных испытаний (ДВЗЯИ) (Comprehensive Nuclear-Test-Ban Treaty, CTBT) был принят еще в 1996 г. К 2026 г. его подписали 188 государств и ратифицировали 179. За три десятилетия вокруг ядерных испытаний возникла чрезвычайно сильная международная норма: после открытия Договора для подписания ядерные взрывы проводились лишь в десяти случаях, а в XXI в. испытания осуществляла только КНДР. Но сам Договор до сих пор юридически не вступил в силу.

Причина заложена в статье XIV: для вступления необходима ратификация всех 44 государств, перечисленных в Приложении 2. На сентябрь 2026 г. ратификация девяти из них по-прежнему отсутствует: это Китай, Египет, Индия, Иран, Израиль, КНДР, Пакистан, Россия и США. Индия, КНДР и Пакистан даже не подписали Договор.

То есть, один из самых широко поддерживаемых запретов в истории контроля над вооружениями тридцать лет остается не вступившим в силу международным договором именно потому, что часть государств, чье участие наиболее необходимо для его эффективности, не завершили процедуру присоединения. Это, пожалуй, и есть самая выразительная иллюстрация проблемы.

Норма может существовать, и государства могут фактически соблюдать ее десятилетиями. Может быть создана глобальная система мониторинга, но юридическая универсальность по-прежнему будет отсутствовать.

 

Все по правилам

В 2013 г. администрация Барака Обамы попыталась решить почти неразрешимую задачу: сформулировать правила, при которых целенаправленное убийство человека государством за пределами традиционного поля боя могло бы одновременно считаться необходимым, законным и максимально гуманным.

 

Обама шел на выборы как антивоенный кандидат, но управлял страной как президент бесконечной войны

Сэмюэл Мойн, историк права

 

Так, 22 мая 2013 г. Обама утвердил Президентские директивы по применению силы (Presidential Policy Guidance, PPG), регулирующие контртеррористические операции за пределами США и районов активных боевых действий. На следующий день Белый дом публично сформулировал основные условия: цель должна представлять «продолжающуюся и непосредственную угрозу» американцам; ее захват должен быть невозможен; власти государства, на территории которого предполагается операция, – неспособны или не готовы устранить угрозу; разумной альтернативы удару не существует. Наконец, требовалась near certainty – «почти полная уверенность» в том, что цель действительно находится в месте удара и что гражданские лица не будут убиты или ранены[4].

Последнее требование существенно: администрация Обамы сознательно установила для части контртеррористических операций стандарт защиты гражданских выше минимально требуемого правом вооруженных конфликтов, по крайней мере, так обозначено в документе. В 2016 г. этот подход был закреплен президентским указом: разведка и средства наблюдения, выбор оружия, время атаки, предупреждение населения и последующая оценка последствий должны были использоваться таким образом, чтобы сокращать риск для гражданских лиц[5].

Получилась почти идеальная модель процедурно гуманизированного насилия. Государство не отказывалось от права убить противника. Оно обставляло это решение последовательностью ограничений, каждое из которых должно было уменьшить вероятность необоснованного или ошибочного убийства.

Цель сначала существовала не как конкретный человек, а как информация о нем: имя, биография, связи, геолокация, характер перемещений, контакты и результаты наблюдения. Разведывательные данные сводились в стандартизированное досье и проходили через несколько уровней проверки. В процессе участвовали аналитики разведки, военные, юристы, командование и политическое руководство (рис. 2). После санкционирования операции к этой цепочке добавлялись экипажи беспилотников и специалисты, отвечавшие за непосредственное применение оружия.

Рис. 2. Полная цепочка принятия решений

 

Такое усложнение процедуры имеет очевидный гуманитарный смысл. Каждый дополнительный этап проверки способен обнаружить ошибку. Юрист может остановить операцию по правовым основаниям, аналитик – усомниться в идентификации цели, оператор – увидеть гражданского в зоне поражения. Но обнаруживается и обратная сторона того же процесса.

Многоступенчатая проверка создает ощущение точности и ответственности, но одновременно обеспечивает диффузию ответственности между десятками участников. Никто из них как будто не принимает решение убить. Один собирает данные, другой подтверждает личность, третий проверяет юридические критерии, четвертый открывает временное окно, пятый передает координаты, шестой нажимает кнопку.

 

До нанесения любого удара должна существовать почти полная уверенность, что мирные жители не будут убиты или ранены

Жестокая и горькая истина состоит в том, что ошибки, иногда смертельные ошибки, случаются

Барак Обама, президент США (2009–2017)

 

Социальная психология называет один из подобных механизмов moral disengagement – моральным дистанцированием. В классической модели Альберта Бандуры человеку не обязательно отказываться от собственных моральных норм, чтобы совершить причиняющее вред действие. Достаточно перестроить его интерпретацию: представить действие как необходимое или благородное, переместить ответственность на авторитет или процедуру, распределить ее между многими участниками, смягчить язык описания последствий либо возложить вину на жертву. Исследования поддержки военной силы показывают, что такие механизмы действуют и в отношении коллективного насилия (см. McAlister, Bandura & Owen, 2006).

В январе 2015 г. американский удар по предполагаемому объекту «Аль-Каиды» на границе Афганистана и Пакистана убил двух заложников – американца Уоррена Вайнштейна и итальянца Джованни Ло Порто. Белый дом позднее признал, что их присутствие не было обнаружено, несмотря на длительное наблюдение. Сам удар, согласно администрации, был разрешен именно потому, что имеющаяся разведывательная информация соответствовала установленному стандарту «почти полной уверенности»[6].

 

Это хирургическая точность – способность с лазерной фокусировкой удалить раковую опухоль, именуемую террористом «Аль-Каиды», ограничив повреждение окружающих тканей

Джон Бреннан, советник Барака Обамы по борьбе с терроризмом

 

Этот эпизод показывает не то чтобы несостоятельность системы, а скорее ее предел. Можно совершенствовать правила. Увеличивать продолжительность наблюдения. Подключать юристов. Повышать точность боеприпаса. Требовать «почти полной уверенности». Но near certainty остается характеристикой человеческого знания, а не реальности.

В своей речи 2013 г. Обама фактически признал эту границу. Говоря о гражданских жертвах ударов, он сказал, что для семей погибших «никакие слова или юридические конструкции не могут оправдать их потерю».

 

От «Рамаяны» до «Марсельезы»

Юридическая процедура – сравнительно молодое изобретение в масштабах истории. Моральное противоречие между запретом на убийство и необходимостью убивать человечество научилось разрешать задолго до появления права. Древнейшие дошедшие до нас тексты искусно проводят границу между убийцей и героем. Один лишает человека жизни и совершает зло, другой делает то же самое – и восстанавливает справедливость, защищает своих, исполняет долг или спасает мир. Насилие осуждается как зло и одновременно оправдывается как средство борьбы с ним.

Этот парадокс проходит через всю историю человечества. Мир, безопасность и благоденствие остаются желаемым состоянием, однако путь к ним снова и снова оказывается связан с борьбой. А победа предполагает принуждение, изгнание, разрушение, убийство. Поэтому культура одновременно порицает насилие и допускает его, различая преступное и праведное, постыдное и героическое.

Сюжеты борьбы, противостояния и победы – именно на них воспитывается человек. В «Рамаяне» (VII в. до н. э.) насилие героя помещено внутрь системы дхармы – обязанности, справедливого порядка и допустимого поведения. Исследователи эпоса находят в нем аналоги позднейших критериев справедливой войны: правое дело, надлежащее намерение, законную власть, крайнее средство, пропорциональность и ограничения поведения в бою. Причем все это сосуществует с принципом ахимсы – непричинения вреда[7].

Ненасилие остается моральной ценностью, а насилие при определенных обстоятельствах – моральной обязанностью. Человечество одновременно осуждает и признает насилие, делая его самой двойственной категорией.

Проходят тысячелетия, меняются религии, политические системы и представления о допустимом, но сюжет остается неизменным. Один из самых узнаваемых символов современной европейской политической культуры – «Марсельеза», государственный гимн страны, девиз которой «Свобода, равенство, братство». При этом ее первый куплет говорит о «кровавом знамени» тирании и «свирепых солдатах», пришедших «перерезать горло» сыновьям и женам французов; припев призывает граждан к оружию и мести, а «нечистая кровь» должна оросить поля.

От «Рамаяны» до «Марсельезы» проходит более двух тысячелетий, но моральная конструкция узнаваема: насилие осуждается до тех пор, пока не получает цель, которую общество признает достаточным его оправданием.

 

Так становится ли насилия меньше?

Общество не столько последовательно избавлялось от насилия, сколько меняло отношение к его формам и границам допустимого. То, что когда-то было правом победителя, становилось преступлением; то, что считалось естественным наказанием, – жестокостью; то, что не требовало объяснений, – предметом закона, процедуры и открытой дискуссии.

Государство отняло у индивидуума значительную часть права на частное насилие и присвоило себе право на принуждение. Международное право ограничило уже государственное насилие. Гуманитарные конвенции запретили отдельные способы ведения войны. Высокоточное оружие и дистанционные системы позволили выбирать цель и наносить удар, не подвергая непосредственной опасности того, кто принимает решение. Процедуры вроде созданных при Обаме превратили решение об убийстве в многоступенчатый процесс юридической и разведывательной проверки.

Каждый из этих шагов можно рассматривать как гуманизацию. И каждый оставляет открытым один и тот же вопрос: стало ли насилия меньше – или оно становится лучше регулируемым, точнее направленным и более убедительно обоснованным?

Вероятно, эти процессы вообще нельзя противопоставлять, ведь действительно созданы ограничения, которые еще недавно казались невозможными. Люди научились считать жертвы, различать комбатантов и гражданских лиц, требовать соразмерности, запрещать оружие, причиняющее чрезмерные страдания, расследовать нарушения и (по крайней мере, в принципе) требовать объяснения каждого применения силы. Все это имеет значение. Иногда значение измеряется вполне конкретно – человеческими жизнями.

Но одновременно сохраняется древнейший механизм: насилие перестает быть безусловным злом, как только появляется достаточно убедительная причина назвать его защитой, долгом, справедливостью, необходимостью или спасением.

И мы снова возвращаемся к тачке из притчи Жижека. Мы долго рассматривали ее содержимое. В ней менялись оружие и технологии, государства и армии, законы и моральные нормы, способы причинять вред и способы его оправдывать. Часть содержимого человечество действительно выбросило. Что-то запретило перевозить. Что-то научилось тщательно сортировать. Но сама тачка все еще пересекает проходную. Экзистенциальный вопрос – не в том, стала ли она меньше, а в том, настанет ли когда-нибудь эпоха, в которой не найдется ни одного оправдания тому, чтобы снова ее пропустить.

 

©«Новый оборонный заказ. Стратегии» 
№ 5 (100), 2026 г., Санкт-Петербург


[1] Жижек, С. О насилии / С. Жижек. — М.: Европа, 2010. — 184 с. — ISBN 978-5-9739-0179-0.

[2] Number of Conflicts 1975–2025. URL: https://ucdp.uu.se/

[3] Erästö, T. (2023). The Role of Umbrella States in the Global Nuclear Order. SIPRI.

[4] https://obamawhitehouse.archives.gov/the-press-office/2013/05/23/fact-sheet-us-policy-standards-and-procedures-use-force-counterterrorism

[5] https://obamawhitehouse.archives.gov/the-press-office/2016/07/01/executive-order-United-states-policy-pre-and-post-strike-measures

[6] https://obamawhitehouse.archives.gov/the-press-office/2015/04/23/press-briefing-press-secretary-josh-earnest-4232015

[7] Raj Balkaran, A. Walter Dorn, Violence in the Vālmı̄ki Rāmāyaṇa: Just War Criteria in an Ancient Indian Epic / Journal of the American Academy of Religion, V. 80, № 3, September 2012. Pp. 659–690.

 

Мы используем файлы «Cookie» и метрические системы для сбора и анализа информации о производительности и использовании сайта.
Нажимая кнопку «Принять» или продолжая пользоваться сайтом, вы соглашаетесь с политикой конфиденциальности персональных данных и обработкой файлов «Cookie».
При отключении файлов «Cookie» некоторые функции сайта могут быть недоступны.
Принять